О своем внутреннем состоянии в последние годы В. Распутин пишет: «Я боялся, что… растеряю все, что с таким трудом собирал… — собирал в чтении, раздумьях, в долгих и мучительных попытках отыскать нужный голос, который не спотыкался бы на каждой фразе, а, словно намагниченная особым манером струна, сам притягивал к себе необходимые для полного и точного звучания слова».
Речь, кажется, идет об одном рассказе и о сидении над одним рассказом, но это исповедь, в которой нетрудно прочесть самоотчет автора. В. Распутин молчал слишком долго, чтоб мы могли сказать, что он молчал просто так. И его новые рассказы подтверждают это.
Кажется, «нужный голос» был давно обретен, обретен и проверен — на себе и на читателе. И все же святое недовольство взяло верх. В рассказе «Наташа», где герой летает во сне, он просит девушку, которая толкнула его на этот полет и поднялась в небо вместе с ним, остаться в небе. Но Наташа говорит: «Пора». — «Я хочу еще, — просит он вновь.
— Я дальше хочу».
Это хотение самого В. Распутина. Ему мало набранной высоты, он жаждет ощутить вольность полета в свободном пространстве — там, где писатель получает полные права на полную правду о человеке. Он делает усилия для этого взлета, но голос ломается, голос не поспевает за рывком души, голос откликается на ее зов то ясно, то смутно.
Распутин привык писать ясно и чисто, и отставание слова — отставание, которое он не стыдится нам представить, — мучит его. Про одного из его героев говорится: им владело «смутное и добротворное чувство». Таким же чувством и мыслью — смутными от непроясненности в языке — полны и его рассказы.
Что-то новое и неопределенное переживает пятнадцатилетний Саня («Век живи — век люби») среди ночи в тайге. Весь предшествующий день он как бы готовится к этому переживанию, сам не зная, как определить это ожидание, какими словами назвать его. В ночь у костра, которою завершается этот осиянный день, Саня вдруг сознает бессмертие своей души. Он понимает, что она родилась раньше его, что она жила в его воспоминаниях, которые и не были еще его воспоминаниями, но все же принадлежали ему. То была память тех, кто пришел в этот мир до Сани. В мальчике впервые возникает чувство отдельности, самостоятельности своего существования именно в духовной сфере, на той высоте, где человек способен почувствовать себя как за пределами «круга», так и в «общем ряду». «И как знать, — пишет В. Распутин, — если бы он оказался в состоянии угадать и принять в себя эту загадочную и желанную неопределенность, раскрыть и назвать ее словом — не стало бы это примерно тем же, что говорящий попугай среди людей?»
Назвать словом — это задача писателя, и тут слышна самоирония автора, который еще не нашел слов, способных дать имя его новому мирочувствованию. Он ищет их, он бережно притрагивается к новым словам, которых прежде не было в его обиходе, как будто удивляясь своей близости к ним, своей причастности к их смыслу. В. Распутин относится к этим словам не как зрелый муж, а как ученик, впервые берущийся за то, за что еще не брался.
В его словаре преобладают понятия, которые ему самому предъявляют высший счет. «Предел», «зов», «тайная жизнь», пограничье между небом и землей, «общее чувствилище», «всеобщая тяга» ввысь, «праздник неба».
Он чувствует «сладостную тягу» к солнцу, «дальнюю вознесенность к небу» Байкала, на «незримой дороге» ему слышны голоса умерших друзей. И вместе с тем он пишет про небо: «небо, натекающее плотью».
Новый мир Валентина Распутина не бесплотен, он кость от кости и жила от жилы этого мира, и все же он по-особому светоносен. И это слово — новое слово и прочное слово в новом языке В. Распутина.
«Ни неба я не видел, ни воды, — читаем мы, — и ни земли, а в пустынном светоносном миру висела и уходила в горизонтальную даль незримая дорога, по которой то быстрее, то тише проносились голоса… И странно: они словно бы проходили сквозь меня, я, словно бы издали замечая их, приготовлялся и замирал, когда они приближались. И странно, что, приближаясь, они звучали совсем по-другому, чем удаляясь, до меня в них слышались согласие и счастливая до самозабвения вера, а после меня — почти ропот».
Автор и сам ропщет на себя. Ропот как бы преддверие согласия. В ропоте человек очищается, ропот уносит с собой и то, на что ропщет душа. Ропот — родной брат «тревоги». Они вместе влекут нас к тому равноденствию, где человек равен себе и одновременно природе. Байкал — собеседник героев В. Распутина, как и ягода голубика, как ночь, посылающая Сане капли дождя, как тайга, как «родовито» стоящие сосны. Зло, исходя из человека (из такого, как дядя Володя в рассказе «Век живи — век люби») и нанеся обиду тайге, вернется обратно — тайга вытолкнет его.
Вот почему важно для В. Распутина слово «ответ». В ответе, добром ответе — будь то небо, земля, Байкал, попутчик по вагону — он видит основу согласия.
«Предчувствие счастливого ответного смущения» накатывает на героя в рассказе «Наташа». Он встречает девушку, которую помнит его душа, но которую он сам забыл. Оказывается, они встречались во сне — Наташа приснилась ему, но, хотя им в жизни не пришлось встречаться, и он и она помнят об этом внутреннем чувстве и понимают друг друга без слов.
Это двойное знание человека о себе — наружное и глубоко затаившееся на дне души — все время желает в рассказах В. Распутина стать одним знанием, как бы единым живым существом. И все же герои его часто «:выходят вперед», как он пишет, отделяются от себя. Человек стоит на берегу Байкала и вдруг обнаруживает, что он уже в другом месте, что перед ним тот же пейзаж, да не тот, и что сам он, не перенесясь в пространстве, сменил точку обзора. Это блуждает и скитается его второе «я», которое он ранее не осознавал в себе.
Что-то вошло в Саню, пишет В. Распутин, и что-то вышло. Вошло вместе со вздохами тайги, с какой-то тайной печалью Байкала, который «зовет свою потерю» и ждет ответа. «Тьма вздохнула, чего-то добившись», — она добилась понимания у человека. Человек и тьма связаны, их беззвучный диалог переходит на интимный шепот и вздохи печали.
Ответ ночи, ответ «даровой благодати» дня на вопросы Сани для Валентина Распутина ответ ответов. Без объяснения, без изложения той и другой стороной своих резонов нет и не может быть согласия. Тайга «понимает» душу Сани, а Саня «понимает» душу тайги. Им есть о чем перемолвиться.
Что такое душа? — спрашивает В. Распутин. Есть ли она достояние «общего ряда» и ее место в «общем ряду», или все же она феномен, который, обитая в нас, преображает и сам «общий ряд»? Чтоб познать этот феномен, нужно напряжение высшего порядка. Нужен полет духа и полет слова. Если перед «раздвинутостью» одного дня немеет голос, то что говорить о безграничном просторе, который способна облететь в какие-то мгновения душа?
То и дело в рассказах В. Распутина повторяются слова «освобожденность», «обновление». Тяга к освобожденности — и прежде всего в слове — неумолима. Кажется, достигни автор этой свободы, и разрешатся все вопросы. Оттого каждый глоток новизны отдается в сердце «торжественным колокольным ударом».
Даже в рассказе «Не могу-у» — беспощадном реквиеме «бичам» — есть этот светоносный языковой слой. Герольд — русский мужик с иностранным именем — напоминает В. Распутину «мужичков», стоявших насмерть на поле Куликовом. Его лицо, как и лица тех мужичков, «затевалось для простодушия и сердечного ответа». Хотя в своем отчаянии и неверии этот Герольд дошел до «предела». И жена спилась, твердит он, и сын сопьется. «Не сопьется», — жарко возражает ему сосед по купе. «Сопьется», — настаивает Герольд.
«Герольд» на немецком языке «вестник», «глашатай». Так неужели же Герольд пророк нашего будущего? «Врешь!» — отвечает ему сосед по купе. «Ты это что, герой, плетешь?! Врешь! Ты спился, я сопьюсь, а им нельзя! — Он выкинул руку в сторону ребятишек, которые, ничему не удивляясь и ничего не пугаясь, стояли тут же. — Им надо нашу линию выправлять. Понял ты, бичина? И никогда больше так про своего сына не говори. Понял? Кто-то должен или не должен после тебя, после всех нас грязь вычистить?!»
В. Распутин никогда бы не смог искать согласия только в атмосфере чистого духа. Только там, где дух, играя с собой, устраивает свои дела. И недаром он ищет в спившемся попутчике человека, недаром, напрягая зрение, хочет прочесть в его безнадежно смотрящих на мир глазах «ответное чувство». Крик Герольда «Не могу-у», похожий на плач по самому себе, по обрывающейся в темной дали цепи рода, — это все-таки крик неомертвевшей ткани, не распадшегося насовсем сознания.
Он кричит «не могу-у», потому что не может сжиться со своим падением, потому что хотя бы на этот вопль у него еще остались силы. И он еще способен разглядеть в горячащемся рядом поборнике справедливости — человека в трико (которого В. Распутин так и называет: «трико») — демагога и пустобреха. Он припечатывает это «трико» одним убийственным словом — «порожняк».
«— Порож-няк! — звучно, со сластью кинул ему мужик», — пишет В. Распутин и добавляет: «откуда и красоты такие взялись в этом голосе».
Раз у человека нашлось живое слово, значит, он еще не погиб. Значит, в нем жива душа. Значит, и его страшное лицо, которое автор видит в конце рассказа приплюснутым к вагонному стеклу, немо кричащим свое «не могу-у», еще способно на ответ.
В. Распутин остается В. Распутиным. И когда он пишет о заброшенной дороге вдоль Байкала, о городской «саранче», которая, слетев с поезда, устремляется в леса, проносясь мимо пустых и черных, как «гробы», домов, где никто не живет, мы вспоминаем «Последний срок» и «Прощание с Матерой». Но некая подъемная сила и «тяга» возносят нас в его новых рассказах резко вверх.
У каждого, говорит В. Распутин, есть «особое задание души», и без исполнения этого ее «задания» и день и век не окажутся полны. Ни день не завершится, не закончится, а как бы не доживет свое и потеряется, ни век не состоится как некое творение времени. Согласно этому особому заданию человек составляет представление о своем месте среди людей. О том, кто он и что он. И каков его «предел».
Но свобода самопознания означает и эгоизм самопознания, эгоизм обособления и отделения. Герои В. Распутина уходят от мира и от себя, чтоб «на стороне» познать себя прежних, но прошлое тянется за ними трепещущей нитью. В абсолютной свободе заключена опасность. И «земная» природа таланта Валентина Распутина не может смириться с этим. Ее тянет к теплу дома, к земле.
Деспотизм и тиранство чистого духовного парения изображены в рассказе «Что передать вороне?». Герои его рвется к столу, к своим бумагам, к безраздельности сосредоточения, которого он не может найти среди людей. Он оставляет дочку, которая просит его остаться, покидает город и перебирается на катере на ту сторону Байкала, где стоит его домик. Там — храм и келья, там верстак его духовной работы, там и нужное ему возвышение — берег над Байкалом, с которого можно совершать «облет» озера и собственной минувшей жизни.
Но тяжкий день наедине с собой превращается в больной день. Болит голова, не пишется, листы бумаги на столе вызывают отвращение. И сладость самонаблюдения, которой отдается писатель, не услаждает сердца. Она карается самой жизнью — там, в городе, который он покинул, заболевает его дочь.
Ропот голосов умерших друзей раздается именно в этом рассказе. Он является как сон, как видение, но для В. Распутина нет двух действительностей, для него и сон и явь
— то, чем истинно, полно и единомгновенно живет человек.
Стараясь постичь эту тайную жизнь, Валентин Распутин невольно обращается к своим предшественникам. К тем, кто словом умел обратить тайное в явное и «назвать» чувства и мысли, скрывающиеся во тьме. Это прежде всего Достоевский и Андрей Платонов. «День поднимался пасмурный, серый, — пишет В. Распутин, — тайга еще не согрелась от света, и люди, удаляющиеся в темный распадок мимо нежилых домов, как мимо чужих гробов, казались уходящими туда в поисках своего собственного вечного пристанища и несущими в этих странных посудинах (коробах для ягод. — И. З.) итоги своей жизни». Последняя фраза — чистый А. Платонов. И дело здесь не в совпадении интонации и отдельных слов. Дело в духе этого письма, так явственно склоняющегося к платоновской речи.
А вот снова Платонов: «Это не мы играем с детьми, забавляя их чем только можно, а они, как существа более чистые и разумные, играют нами, чтоб приглушить в нас боль нашего бытия».
Когда-то Достоевский писал, что природа всех нас пустила для пробы на свет. «Всякая жизнь, — говорит В. Распутин, — это воспоминание вложенного в человека от рождения пути. Иначе какой смысл пускать его в мир?» От Достоевского идет и осознание Саней своего «двойника» и т. д.
На пути к «полному и точному звучанию» без учителей не обойтись. Я-то как раз вижу в этом движении В. Распутина добрый знак. Он без подсказки пошел туда, куда должен был пойти. Куда вели его страницы прежних повестей. Ничто новое не возникает из ничего. И новый В, Распутин не отменяет «старого» В. Распутина. Это один писатель и один человек. И я благодарен ему за то, что он, подавая пример, несмотря на то что им сделано, хочет большего и не смущается поставленным каждому из нас «пределом».
Иногда его язык, как он сам говорит, спотыкается, уходит в темноту, боясь освещенности, взыскующей полной ясности, иногда множество слов является там, где не хватает энергии краткой речи, но эта внутренняя тревога стиля В. Распутина меня устраивает, потому что меняется стиль, меняется язык, значит, меняемся и мы. Что было бы с нами, если б мы победно остановились на достигнутом? Если б сплошной апофеоз овевал наши головы?
«Тревога, соединившая нас», — пишет Валентин Распутин. Его тревога, передаваясь читателю, соединяет читателя и писателя.
1983 г.